№ 8, 1999 г.
К 150-летию со дня рождения |
© А.М.БрагинИван да Серафима
А.М.Брагин,
кандидат биологических наук
Москва
...Должен почесть мою жизнь счастливою, удавшеюся. Я получил высшее, что можно требовать от жизни, полное оправдание тех принципов, с которыми вступил в жизнь. Мечтал найти радость жизни в умственной работе, в науке — и нашел и нахожу ее там. Искал в товарищи жизни только хорошего человека и нашел его в моей жене Саре Васильевне... А подо всем — всегдашнее спасибо отцу с матерью.И.П.Павлов
Иван Петрович без всяких оговорок определил себя как холерика, с неудержимым, сильным и быстрым темпераментом, с исключительно логическим мышлением.Н.К.Кольцов
“Ты возвращаешь мне утраченную было молодость. Я вижу каждый день, каждую минуту, как оживают, воскресают одни за другими в моей душе мысли, чувства, ощущения лучших годов. Я снова верю в силу мысли, в торжество правды, в правду идеальной нормальной жизни <...>. Сжимаю тебя в моих руках и целую без конца, моя незаменимая! Твой Ванька” .
Волна писем прокатилась на грани 70-х и 80-х годов из Петербурга на юг России. К Серафиме Васильевне Карчевской от Ивана Петровича Павлова. Студент Медико-хирургической академии, потом лекарь — слушательнице педагогических курсов, затем сельской учительнице.
История их знакомства обыкновенна. Он — рязанец, семинарист, выпускник Петербургского университета, пожелавший получить еще и медицинское образование. Она — ростовчанка, после гимназии сразу же махнула в столицу. Еще совсем юная (двадцати не исполнилось), почти без денег, выручали копеечные уроки и скромная помощь от матушки, начальницы уездной гимназии. Серафима с одинаковым увлечением и слушала лекции, и бегала по театрам, и танцевала в компании подруг и друзей, вперемежку со спорами на литературные, философские и политические темы.
(Попутно: когда знакомишься с биографиями этих курсисток, которые, с рублем в кармане, бесшабашно пересекали Российскую империю с юга на север и с востока на запад в вагоне третьего класса, — то совершенно неясной, таинственной становится безысходность той тоски по Москве, что год за годом терзала сверстницу этих курсисток Ирину Сергеевну Прозорову, младшую из чеховских трех сестер.)
В компанию друзей входил и “немолодой” — уже под тридцать — студент-медик, увлекавшийся физиологией. Серафиме Васильевне он запомнился таким: “Иван Петрович был хорошего роста, хорошо сложен, ловок, подвижен, очень силен, любил говорить и говорил горячо, образно и весело <...> У него были русые кудри, длинная русая борода, румяное лицо, ясные голубые глаза, красные губы с совершенно детской улыбкой и чудесные зубы. Особенно нравились мне умные глаза и кудри, обрамлявшие большой открытый лоб” .
Что же. “Всякого нового знакомого я стремилась прочесть, охотно перелистывала в разговоре его мысли, чувства и бросала, если не находила ничего интересного”, — шутливо говаривала курсистка. Но “книгу”, на обложке которой значилось “Иван Павлов”, ей хотелось перечитывать еще и еще раз, — так и зачиталась на всю жизнь.
13 июня 1880 г. Иван Петрович, преодолев, наконец, свою робость, отважился на предложение и услышал “да”. Но невеста, уже получившая диплом, “непременно хотела стать сельской учительницей и поработать для народа”. Хотя бы год. Иван Петрович благоговейно одобрил это решение.
Тогда-то и хлынул в Ростов, а потом в глухое село поток писем. Первая волна, правда, прокатилась за год до того, летом 1879 г., когда Серафима уезжала на каникулы. Жених писал их практически каждодневно, при малейшей возможности, писал с продолжением и возвратами к увлекательным темам.
Письма эти можно, пожалуй, расценивать как явление. Ведь они — не только окно в духовный мир молодого Павлова. Не только хранители его живой речи, речи российского интеллигента. Это и своего рода камертон, позволяющий выверить адекватность нашего понимания настроений, бытовавших в русском обществе 120 лет назад. Они были разные. Возьмем, к примеру, мнение Ф.М.Достоевского: “Треснули основы общества под революцией реформ, замутилось море. Исчезли и стерлись границы добра и зла... Теперь беспорядок всеобщий, беспорядок везде и всюду в обществе, в делах его, в руководящих идеях (которых по тому самому нет), в убеждениях (которых по тому же нет), в разложении семейного начала”.
Так о чем эти письма? Многое в них — о быте, о житейских делах. Вот рассказ, как булочник надул молодого медика: “Принимал хлебы в больницу. Для пробы разрезал и пробовал один, находя слишком подозрительным разрезать все. Ныне оказалось, что хлеб был плох — и по милости моей доверчивости больным придется плохо”. Вот тревоги из-за неустроенности возлюбленной в степном селе: “Ты пишешь, что у тебя в комнате очень холодно. Ты заболеешь. Чего не топят больше? Покупай сама топливо, если выдают мало”. Далее — просьба принять от него деньги и опасения, не забывает ли она, выходя на улицу, про платок и галоши.
Встречаются и советы человека, искушенного жизнью: “Не очень откровенничай на первых порах. Вот ты с писарем разговариваешь о Тургеневе, а о Базарове почему-то впереди всех. Будь осторожна. Базаровы — нигилисты, радикалы — ведь это так легко смешается...”
И снова о себе, о работе: “Вечером в кабинете досада и руготня: опыт шел очень плохо. Выходило так, хоть в Неву”. Но — “к концу этого дрянного опыта душа начала подыматься”. Ибо дело делал.
Итак, обычные письма близкому человеку.
А еще, кроме строчек о работе и быте, — развернутые размышления о бытии. О смысле и назначении жизни. О сущности переломного периода, перехода от молодости к зрелости, об опасностях, сопровождающих такой переход. “Критический период в жизни Разумного человека”, — как считал Павлов.
“Нас окружающая жизнь — не открытый враг, не открытая опасность, — спешит предупредить Иван Петрович возлюбленную. — Она — атмосфера из газа без вкуса, без запаха, без цвета, но газа могучего, который незаметно забирается в вас и втихомолку изменяет вас сообразно своей ядовитой натуре”.
Откуда эта угроза? Каковы ее проявления? Как ее избежать? Чтобы дать ответ, Иван Петрович принимается за развернутое исследование этой проблемы, невольно набрасывая и духовный автопортрет. Очерчивается программа: “Мой план ясен. Я должен с самого начала изобразить молодость, дать ее характеристику и затем уже представить ее медленный и сложный переход в следующий период жизни”.
Почему именно молодость? “Только молодости принадлежат истинные чувства и истинный вкус жизни, только в ней человек всего более походит на человека”.
Какими же видятся Павлову истинные чувства молодых людей? Пусть не всех, пусть только тех, которые “обеспокоены общими вопросами о смерти и жизни, мучаются сомнениями, выработают ли они из себя нормальных людей”.
Вот первое такое чувство: “В молодые годы человек любит той живой и широкой любовью, какой любили христы, которая не понимает, как можно наслаждаться, когда около тебя страдают”. Такова, по Павлову, первая, нравственная грань духовного облика молодого человека.
Вторая же грань — правда: “Только правда, абсолютная правда, без утайки, без ограничений!”
И в своих письмах к любимой он откровенен и правдив беспредельно, до угрозы несчастья. Он пишет о всех своих сомнениях. Он не скрывает недоумения даже в самом священном для Серафимы: “Странное дело: сам в Бога не верую, никогда не молюсь, а твои известия об этих молитвах производят на меня какое-то особенно жуткое впечатление”. Спустя многие десятилетия Иван Петрович признавался Серафиме Васильевне, что завидует ее искренней вере в Бога, которой сам он лишен. Серафима же Васильевна утешала, говоря, что и без веры в Бога Иван Петрович, по жизни своей, — лучший христианин. Неверующий христианин.
Но в 1880 г. Иван Петрович, непочтительно отнесясь к рассказу о молитвах, страшно рисковал потерять свою независимую и вспыльчивую — он знал это — невесту. И все же не мог не высказать ей своих опасных сомнений. К счастью, обошлось.
Он продолжал развивать свою концепцию. “В молодые годы человек понимает жажду дела, ее резкие мучения, но и незаменимые радости борьбы с собою, с другими, успехов, побед и т.д.”. Итак, жажда дела — третья грань алмаза молодости.
Влюбленные обсуждают, от письма к письму, какой тип работы лучше — “систематическая работа или порывами”? Для Ивана Петровича сомнений нет: “Только систематическая работа жизненна <...>. Люди должны стремиться к выработке в себе способности к ровному систематическому труду. Работа порывами есть нечто стихийное, не общественное”.
И еще, убеждает Иван Серафиму, школьное дело (как и любой труд) должно быть “предметом твоего живого, деятельного мышления”. Труд без мысли, труд рутинный — губителен: “Тогда остается тоскливое прохождение своей службы”, — и ничего более (пример тому — отвращение к своей службе, мучившее чеховских героинь из “Трех сестер”).
Другое важнейшее свойство труда — его общеполезность. Не раз делится Иван Петрович своими опасениями, останется ли “польза для других” от его собственных исследований: “Я занимаюсь или хочу заниматься физиологией; я ищу истин относительно тела человеческого. Ведь я их не оставляю для себя. Они делаются ведь общим достоянием, из них делается (или сделается) ведь применение, польза для всех людей. Милая, ведь это так?”
Труд, систематический, квалифицированный, творческий, труд на общую пользу. Труд, неотделимый от мысли.
“В молодые годы человек живет жизнью мысли: он хочет все знать, усиленно читает, спорит, пишет, он знает бури и ненастья мысли. И, главное, он чувствует, что это и есть суть жизнь, что не будь этого, не стоит и жить”.
Итак — мысль. Разум. Четвертая грань молодого счастья и, как виделось автору писем, грань важнейшая. Не один он так думал. Сопоставим два высказывания.
Вот первое: “Человек живет умственными наслаждениями. И люди, стоящие во главе человечества, скажут, что умственные наслаждения — наслаждения самые резкие, глубокие, почти бесконечные”.
И вот второе высказывание: “Ежечасно побеждая уже без границ природу, волею своею и наукой, человек тем самым ежечасно будет ощущать наслаждение столь высокое, что оно заменит ему все прежние упования наслаждений небесных”.
Одно из этих высказываний принадлежит Ивану Карамазову. Другое — фрагмент письма Ивана Павлова, написанного за год до появления в печати романа Достоевского.
“Братья Карамазовы” публиковались в “Русском вестнике” частями как раз в те годы и были предметом страстного увлечения Павлова. Он неизменно сообщает невесте в деревню содержание очередных глав и свое к ним отношение.
Вообще роль Достоевского, его сочинений, самой его личности в судьбе молодого Павлова необычайно велика. Иван Петрович не просто читал — он изучал все публикуемое. Раскрывая “Дневник писателя”, искал в нем, как говорил невесте, надежду “наслаждаться, возбуждаться чтением его”. Разбирая свою жизнь, надеялся “на основании собственных наблюдений над собой и другими, на основании разных Достоевских сообразиться”, что же с ней, с жизнью, происходит.
В самом начале знакомства с Павловым Серафиме довелось быть распорядителем на литературном вечере, одном из многих популярных тогда в России. Она вспоминала впоследствии, как вышел на эстраду, после других, бледный, болезненного вида человек и слабым голосом, бессильно гаснувшим уже у первых рядов, начал что-то говорить.
“Пропал бедный Достоевский! — подумала я <...>. Вдруг я услышала громкий голос и <...> увидела “Пророка”! Лицо Достоевского совершенно преобразилось. Глаза метали молнии, а лицо блистало вдохновенной высшей силой”. Люди сидели завороженные, в оцепенении. Потом — обвал оваций, крики, вызовы... “Я не помню, кто подал мне пальто. Закрывшись им, я плакала от восторга! Как я дошла домой и кто меня провожал, решительно не помнила. Уже позже узнала, что провожал меня Иван Петрович. Это сильно сблизило нас”.
Сильно сблизило нас... И вот Павлов спешит сообщить невесте, что прочел новую часть романа. “Вся посвящена Ивану Федоровичу. Чем более читал, тем беспокойнее становилось на сердце: как ни толкуй, пропасть похожего на твоего нежного и сердечного почитателя”.
В чем же увидел Павлов такое сходство? Дело не в том, что его литературный тезка — тоже атеист, окончил такой же факультет университета, естественное его отделение. Суть в ином: “Основа натуры или по крайней мере данного состояния Ивана та же, что и моя. Очевидно, что это человек ума, ясного знания, враг всякого восторга, минутного увлечения, непосредственного поступка, вообще чувства. Ум, один ум все ниспроверг, все переделал”. Исписав на эту тему не одну страницу, Павлов сердился: “...плохо, черт подери! Что ни пишу, никогда не могу быть довольным. Поговорить бы!”
Но трудность была не в том, писал Павлов на эту тему или же говорил. Просто — мысль его подступилась к извечному вопросу: “Где наука человеческой жизни? Нет ее и в помине. Она будет, конечно, но не скоро, не скоро”.
Вот пример Ивана Карамазова: “Иван Федорович — это несчастная попытка ума все, природу, как и всего человека, забрать в свою область, все проводить через сознание, все разумом мотивировать. А разве это возможно?”
Видимо, нечто подобное ощущал Павлов и в своей жизни. Его волнует именно это сходство с литературным героем: попытка построить свое поведение только на разуме, на сознательном анализе окружающего мира — и неудача на таком пути. Примечательно, что карамазовский тезис “все дозволено” Павлова не заинтересовал, как и многое другое в этом характере.
Расставаясь с молодостью (“Эка, черт, ведь я до 30 лет дожил”), Иван Петрович стал подозревать, что якобы теряется у него острота ума, никнет интерес к жизни, исчезают цели, гаснет энергия... Отсюда исполненные тревогой рассуждения, горестные порою исповеди в письмах к любимой — такие издавна знакомые нам по пьесам Чехова. Вот некоторые фрагменты таких жалоб.
“И уже бы я не работал над самим собой, не старался изо всех сил, чтобы из меня что-нибудь порядочное вышло. Тогда уже куда ни шло. А вот ведь нет. С тех пор, как я себя помню хорошенько, я всячески хлопотал об умственном и нравственном усовершенствовании. Какую махину книжек прочитал, какие дебаты из-за выеденного яйца по целым дням вел, что чертям тошно!
Кажется, должен бы был из всего этого существенный толк выйти. Ан вон нет. Как посмотришь на всю свою жизнь, так и оказывается, что и ума-то у тебя иной раз как будто бы не хватает, а характера-то и с куриный ноготок не будет”.
“Милая моя, дорогая! Что-то очень скверно! Тоска, скука какая-то! Безнадежность, неопределенность! Сам не знаю сейчас, какое у меня дело? И за что приняться? Ах, моя хорошая, очень уж сейчас плохо, а пожалуй и всегда!
Ни черта из меня не выйдет, как ничего и не вышло до сих пор. Общее образование? Где оно? Специальное — одна жалость. Пустота, одна пустота бессовестная. Время идет, а на что? <...> Жизнь плетется без смысла, без цели, а значит, без энергии, без усилий. Сейчас ужасно, ужасно плохо! Право, не знаю, что и делать?”
Впрочем, за месяцы этих тягостных колебаний и неуверенности Иван Петрович кое-что и успел. В частности, блестяще сдал две дюжины выпускных экзаменов и получил диплом лекаря с отличием; успешно прошел, в жестокой конкурентной давке, конкурс на трехлетнее стажирование в Медико-хирургической академии (иначе б загремел в батальонные врачи); завоевал золотую медаль Медицинской академии — награду за десять научных статей; получил приглашение к сотрудничеству от легендарного врача С.П.Боткина и начал работу в его лаборатории, руководя врачами-докторантами; блестяще сдал часть экзаменов на соискание звания доктора медицины; наметил направления своей докторской диссертации. Но судя по всему, Павлов считал, что ему всего этого недостаточно, чтобы счесть жизнь удачной.
Впрочем, сомнения постепенно разрешались; определилось и средство, как спасти, как сберечь лучшие свойства ускользающей молодости. Это средство — стать подлинным профессионалом мысли. “Приучить себя думать”. То есть “упорно исследовать предмет, иметь его в виду и ныне и завтра, писать, говорить, спорить о нем, подходить к нему с одной и другой стороны, собрать все доводы в пользу того или другого мнения о нем, устранить все возражения, признать пробелы, где они есть, короче — испытать и радость и горе серьезного умственного напряжения, умственного труда”.
Иными словами, переход “от поры молодости в фазу полного умственного развития, переход обычно так несчастливо исполняемый”, будет достойным, если у человека есть дело, выражающееся “в специальном научном изучении чего-нибудь”. Изучать, пишет Павлов, можно любой предмет — и физику, и педагогику, и юриспруденцию, — но непременно “давши надлежащую серьезную и трудную работу логической силе, давши ей вполне развернуться”.
Если такое осуществится, то умственные наслаждения, “наслаждения самые резкие, глубокие, почти бесконечные”, останутся с человеком навсегда. Ибо “где конец человеческой науке?”
И пусть “взрослый ум не имеет столь частых случаев восторгаться, разочаровываться и т.д., зато, конечно, его более редкие ощущения наверно глубже”. Мыслящий человек почти неуязвим: “Как бьют, тиранят жизненные мелочи человека, не видящего дальше своего носа, и как бессильны они над душой людей с широкими взглядами, с мировыми вопросами”.
И потому Иван Петрович Павлов мог уверенно писать невесте: “Что там жизнь ни делала со мной, а я все-таки всей душой за правду, за разум, за труд, за любовь”.
Под этим девизом он и прожил последующие полвека и еще пять лет, удивляя современников молодой отвагой и юношеской энергией.
Поток же писем весною 1881 г. иссяк; Иван Петрович приехал в Ростов и обвенчался с Серафимой Васильевной, уже завершившей свое педагогическое служение.